5 декабря 1941 года в газете «Комсомольская правда» вышла большая статья Овадия Савича, посвященная
самому популярному в предвоенные годы певцу-эмигранту Петру Лещенко под названием
- «“ЧУБЧИК” У НЕМЕЦКОГО МИКРОФОНА»
"Когда оборванный белогвардеец — бывший унтер Лещенко добрался до Праги, за душой у него не было ни гроша. Позади осталась томная и пьяная жизнь. Он разыскал друзей, они нашли ему занятие: Лещенко открыл скверный ресторан. Хозяин, он был одновременно и официантом и швейцаром. Он сам закупал мясо похуже и строго отмеривал его повару. Ни биточки, ни чаевые не помогали ему выбиться из нищеты. Кроме того ресторатор зашибал. По вечерам, выпив остатки из всех бокалов пива и рюмок водки, он оглашал вонючий двор звуками гнусавого тенорка: «Эх, ты, доля, моя доля…»
image29.jpg
Кому-то из друзей пришла в голову блестящая идея: ресторатор, официант, швейцар и унтер должен стать певцом. Выпив для храбрости, Лещенко взял гитару и начал петь романсы. И тут случилось чудо: песенки возымели успех. Сочетание разухабистой цыганщины с фальшивыми, якобы народными мотивами и гнусавым тенорком показалось пражским мещанам истинно русской музыкой. Лещенко нанял швейцара, затем официанта и перестал ходить на базар. Он выступал теперь только в качестве кабацкого певца.
Слава постепенно росла. Белогвардейцы подняли его, что называется, на щит. Гнусавый тенорок был записан на пластинки. Унтер оказался, кстати, поэтом — он сам сочинял слова своих душещипательных романсов. С размером и рифмой он не очень стеснялся. Но слова подбирал по принципу: чем глупее, чем пошлее — тем лучше. Белогвардейцы слушали забытые кабацкие мотивы и плакали. Иностранцы слушали и умилялись: это и есть русская душа, если русские плачут. А Лещенко бил себя по бедрам и с пьяной слезой в голосе выкрикивал: «Эх, чубчик, чубчик, вьется удалой!»
Пришла война. Казалось, мир мог забыть белогвардейского унтера и удалой чубчик, оказывается, курилка жив.
Захватив наши города, фашисты организовали в них радиопередачи. Несется из эфира на немецком языке: «Говорит Минск, говорит Киев. А затем раздается дребезжание гитары и гнусавый тенор развлекает слушателей: «Эх, чубчик, чубчик…»
Унтер нашел свое место — оно у немецкого микрофона. Украинцы и белорусы слышали лучшие в мире оперы, симфонические концерты, красноармейские ансамбли, народные хоры — все это, разумеется с фашистской точки зрения, было большевистской пропагандой. Теперь немцы принесли «подлинную культуру» — Лещенко.
В промежутке между двумя вариантами «Чубчика» — залихватским и жалостным — хриплый, пропитый голос, подозрительно похожий на голос самого Лещенко, обращается к русскому населению в прозе и без музыкального сопровождения. «Москва окружена, — вопит и рявкает унтер, — Ленинград взят, большевистские армии убежали за Урал». Потом дребезжит гитара, и Лещенко надрывно сообщает, что в его саду, как и следовало ожидать в виду наступивших порозов «отцвела сирень». Погрустив о сирени, унтер снова переходит на прозу: «Вся Красная армия состоит из чекистов, каждого красноармейца два чекиста ведут в бой под руки».
И опять дребезжит гитара. Лещенко поет: «Эх, глазки, какие глазки»… И, наконец, в полном подпитии, бия себя кулаками в грудь для убедительности, Лещенко восклицает: «Братцы красноармейцы! На какого хрена вам эта война? Ей-богу, Гитлер любит русский народ! Честное слово русского человека! Идите к нам в плен! Мы вас приголубим, мы вас приласкаем, обоймем и поцелуем». (Последняя строчка исполняется уже в сопровождении гитары.) «Убедительность» лещенковской пропаганды и ее «художественное достоинство», конечно, бесспорны. Но, если эффект полностью противоположен немецким ожиданиям, унтер не виноват: он старается вовсю, Чубчик вьется у микрофона — грязный, давно поседевший, поределый: сколько драли его пьяные гости в кабаках! Чубчик продал родину, свой народ, продал традиции вольного казачьего Дона и служит тому, кто кормит, — изображает русскую душу такой, какой хочет видеть ее Гитлер. Заплеванный трактир вместо искусства, пьяный бред вместо человеческого голоса, продажный лакей вместо свободного гражданина. Надо ровно ничего не понимать в психологии русского народы, чтобы надеяться, что икота кабацкого хама может соблазнить советских людей."
Появление этой статьи, несомненно, было ответом на некую радиопередачу или даже серию программ на вражеском радио.
Автор статьи песочит на все лады артиста, якобы агитировавшего за ценности Третьего рейха советских граждан.
Исследователи творчества певца, родственники и просто поклонники всегда начисто отметают подобные обвинения: «Мол, не из тех он был! В эмиграции оказался поневоле, любил всей душой Россию — и вообще пел здорово. А что служил в румынской армии, воевавшей на стороне Германии, так то не по доброй воле. И что пел в оккупированном Крыму и Одессе — тоже не беда: песня нужна всякому».
Все верно. И я не собираюсь оспаривать чистоту помыслов маэстро, а лишь показываю краткую зарисовку событий, прямо или косвенно отраженных в статье. Материал, к слову, изобилует неточностями буквально с первой строчки. Лещенко никогда не жил в Праге. И хотя он действительно владел рестораном, но располагался тот в Бухаресте.
К началу сороковых в советской России не было патефона, где хоть однажды не крутились записи Петра Лещенко. Официально певец, конечно, под запретом и пластинок его на прилавках днем с огнем не сыскать, но есть сотрудники МИДа и капитаны загранплавания, которые помогают, как могут, заполнить культурные лакуны граждан.
В канун Великой Отечественной, когда буржуазная Латвия стала советской и все частные предприятия были национализированы, в СССР оказалось большое количество, произведенных на рижской фабрике «Беллакорд», пластинок эмигрантов и даже готовых матриц для изготовления новых тиражей.
A такие, напечатанные на ленинградской экспериментальной фабрике грамзаписи с вывезенных из Прибалтики матриц, распространялись среди номенклатурных работников.
Tango Lescenco.JPG
...Hа Ленинградской экспериментальной фабрике грампластинок начали печатать ограниченными тиражами пластинки Лещенко, Вертинского, Морфесси, Сокольского и других популярных артистов-эмигрантов. Для конспирации этикетки на них были совершенно чистые и не содержали никакой информации. Владельцы сами писали на них от руки имя и название. В продажу диски не поступали.
Но песня не соловей — в клетку не посадишь. И потому голоса Петра Лещенко и его многочисленных коллег вольно неслись по улицам и бульварам.
Весной во дворы выносили патефон, и начинались танцы. Конечно, его записи были в дефиците, но то, что большинству советских людей творчество Лещенко было хорошо знакомо, — неоспоримый факт.
В дневниках участника полярной экспедиции Папанина радиста Эрнста Кренкеля есть запись от 1 ноября 1939 года:
«
Ночью было много телеграмм. Наши дожидались, пока я закончу, спать не ложились. Стали пить чай и “бричковать”: так у нас обычно называются вечерние чайные разговоры. Хорошее настроение у всех — дожили до первого ноября.
Оглушительно гремел Рейкьявик (Исландия), и даже были две русские пластинки: “Дуня, давай блинов с огнем” и “Мусенька, родная”. Пел какой-то конкурент Вертинского. Пластинки занятные».
Нет сомнений, что на «занятных пластинках» звучал голос Лещенко. Названные песни — только его репертуара. Почему Кренкель не называет имени исполнителя? То ли действительно не знает, а то ли не рискует расписываться в любви к «белоэмигранту».
Одесские моряки, рискуя получить обвинение в контрабанде, везли записи на продажу. Владимир Гридин, старожил «Жемчужины у моря», автор записок о Петре Лещенко «Он пел, любил и страдал» , вспоминал о довоенном времени:
"Лещенковские пластинки настолько завораживали, что многие люди не останавливались перед очень высокими ценами на них. Так, “Чубчик” тогда стоил 100 рублей — это примерно четверть месячного заработка рабочего (бутылка водки стоила 6 рублей 05 коп.!).
А хорошо знакомая многим, безудержно лихая, захватывающая “Моя Марусечка” достигала стоимости в… 300 рублей! Но одесские любители такой музыки и поклонники этого певца, что называется, не считались с затратами. И многие пластинки Петра Константиновича с его изображением на конверте уносились по домам в разные уголки Одессы, где они звучали сутра до вечера».
О самом певце из-за полнейшего отсутствия информации гуляли фантастические легенды, отчасти озвученные в материале Савича. Ему приписывали дружбу с Есениным (и побег вместе с ним за границу), другие считали его сбежавшим с судна моряком и даже фартовым вором, удравшим на Запад после большого куша. Особенно часто муссировалась тема белогвардейского прошлого певца (кстати, не нашедшая прямых доказательств до сих пор). Однако в довоенное время реальных случаев репрессий за хранение или прослушивание пластинок эмигрантов не известно. Хотя морякам, рисковавшим везти запретные диски, вероятно, могло быть предъявлено обвинение в контрабанде.
- По законам военного времени
Вернемся к статье из «Комсомолки» 1941 года. Смотрите, как журналист описывает вокал своего героя — сперва это «гнусавый тенорок», который ближе к финалу превращается неожиданно в «хриплый голос»: «В промежутке между двумя вариантами ‘Чубчика” — залихватским и жалостным — хриплый, пропитый голос, подозрительно похожий на голос самого Лещенко, обращается к русскому населению в прозе и без музыкального сопровождения».
Непонятно, зачем в программе прозвучали два «Чубчика» сразу — «залихватский и жалостный»? Никакого «жалостного» «Чубчика» у Лещенко нет. Так может, это была другая песня или два разных варианта исполнения одной песни? Допустим, Петра Лещенко («залихватский») и Юрия Морфесси (его версия и впрямь малость нудновата).
А может быть, и вовсе прозвучал «парикмахерский хит» не в исполнении Лещенко и Морфесси, а, например, Ежи Семонова или Муни Сереброва. Кто только «Чубчик» не пел!
<...> А может, не стоит ломать голову и нестыковки — это горящий между строк, едва заметный огонек совести журналиста? И загадочной трансформацией из «тенорка» в «хриплый голос без музыкального сопровождения» Савич вольно (или невольно), но обнажает истинное положение вещей: имела место некая пропагандистская передача, в которой для усиления эффекта были использованы песни эмигрантов с дикторскими вставками. Кто, как не они, певцы с пластинок, олицетворяли для нас, обретавшихся за железным занавесом, дореволюционную Россию? Все эти незначительные «о- и проговорки» наводят меня на мысль о том, что статья в «Комсомолке» написана, во-первых, с чьих-то слов, во-вторых, на основе все тех же бытовых, курсирующих в СССР слухах о певце («белогвардейский унтер») и, в-третьих, человеком, равнодушным к подобной музыке в принципе, слишком уж сильны и вульгарны оскорбления в адрес певца.
Каковы же выводы из моего пассажа?
Мне думается, что имя Петра Лещенко здесь — образ собирательный. Автор сознательно выбрал самого известного «запрещенного» певца того периода да еще с одиозной славой белогвардейца. И блестяще использовал его для контрпропаганды.
Шаг понятный. И если даже у микрофона был вовсе не Лещенко, а кто угодно, распевающий русские песни (из сотни-другой
тысяч артистов-эмигрантов нашлось бы к кому обратиться), его стоило бы назвать «Петром Лещенко» хотя бы
для этой публикации зимой 1941-го.
https://coollib.com/b/350534/read